Проводив медленным взглядом Лациса, исчезнувшего за жалобно брякнувшей доводчиком окованной жестью дверью с круглым глазком, я не торопясь завернул за угол и вышел на набережную…
Тут же мне в лицо сырой, пахнущий морем и свежим огурцом ветер швырнул холодной призрачной рукой горсть мокрого снежку, немедленно стекшего мне за воротник ледяными каплями…
Хорошо!
Хотя, казалось бы, что хорошего в промозглой питерской осени? Когда нога вязнет в ледяной чавкающей каше цвета подсолнечной халвы, которую не успевают убирать трудолюбивые дворники, когда утренние сумерки плавно перетекают в вечерние, когда промозглая сырость пробирает до самой глубины иззябшей души…
Но по сравнению с тем, что меня ждет…Я пил свежий ветер как божественную амброзию.
Чем пахнет тюрьма? «У каждого дела запах особый! Пахнет пекарня тестом и сдобой…»
Тюрьма пахнет болью, потаенным, не выпячиваемым на показ страданием, спертым дыханием немытых тел, плохой и скудной пищей, ваксой от сапог конвоя, медным привкусом засохшей крови, прокисщей мочой и сладковатой блевотиной…
Тюрьма пахнет безнадежностью.
Так что гуляй, бродяга, дыши…пока есть такая возможность.
Обернувшись спиной к реке, я отыскал глазами щедро забранное решеткой, полукруглое сверху оконце моей прежней «хаты». Вроде она?
Да, четыреста вторая. Тогда в двухместной камере, в которой при проклятом царизме привольно томилось редко когда двое узников совести, а в основном пребывало по одному — нас набилось двенадцать человек. Так что одну шконку подняли к стене, дабы дать всем место… На второй же шконке мертвым сном спал очередной счастливец, дождавшийся наконец своего часа, а остальные пассажиры в это время …стояли! Потому что свободного места было, как в трамвае по утрам.
Да, о том, чтобы в тюрьме посидеть, мы тогда просто мечтали!
Х-ха…помню, первым делом мне в рот засунули целую жменю хлебного мякиша, с грозным наказом — не глотай! Потому что из него наш умелец непрерывно что-то лепил. Мякиша ему надо было много…зато и скульптуры получались исключительно выразительные! Мальчик с конем, вертухай с дубиналом…как живые. Одно слово, выпускник Академии Художеств. Литерка, КРТД. (Очень плохое словосочетание. Если относительно невинная «литерка» — буквенное словосочетание КРД — «контрревоюционная деятельность» грозит просто многолетней отсидкой, то буковка Т — «троцкистская» — уже оборачивается отсидкой весьма и весьма короткой, заканчивающейся обычно в подвале. Прим. Редактора).
Рядышком со мной, помню, всегда стоял профессор Нумеров, директор Астрономического Института, германский шпион…Он тогда, летом 1934-того, весьма неосторожно передал своему коллеге, тоже директору, но уже Геодезического Института, несколько оттисков своих еще не опубликованных в Астронавигационном Альманахе статей. Увы, сей дружественный институт находился не в Пулково, а в Потсдаме! И то, что было нормальным и обыденным в 1929-том, стало преступным всего пятилетку спустя…Гитлер к власти пришел, вот оно как! а профессор такой пустячок и просмотрел…Потому что его взгляд был устремлен только к звездам. Да и какая ему была разница, как зовут нового премьер-министра чужой ему страны — Гитлер, Штрассер или вообще Гиндендург? Да и что такое этот Гитлер, в масштабах наблюдаемой нами Вселенной?
Так вот, бедный Борис Васильевич, член-корреспондент не только АН СССР, но и пары других академий, все выпрашивал у сокамерников хоть какие обрывки бумаги! И на любом клочке — этикетки ли от пачки махорки, упаковки ли глазурованного ленинградского сырка, обертки ли туалетного мыла — все писал, писал, писал…лихорадочно, яростно, торопливо…
Хотел он успеть обосновать свой метод исследования систематических ошибок звездных каталогов с помощью наблюдений траекторий движения малых планет…Не успел.
Получил свои десять лет без права переписки и ушел в тьму внешнюю, коридорную… а коридоры в Крестах, увы, всегда кончаются стенкой.
А тщательно собранные нами клочки бумаги с записями ученого «галерный» бросил на наших глазах в выносную парашу. Такие дела…
Тяжелая и горячая ладонь («Как тяжело пожатье каменной десницы!») опустилась мне на левое плечо…
— Смотрю я на Вас, Владимир Иванович, и каждый раз вижу погруженным в глубокие думы… А по мне — думай, не думай — обезьяну не выдумаешь. Вот, держите!
И Лацис протянул мне серенькую книжицу паспорта со вложенным в неё листом розовой бумаги, наискось перечеркнутым красной полосой.
Потом добавил ехидно:
— А паспорт-то у Вас, извините, «минусовочка»…(Запрет на проживание в столицах. Прим. Переводчика) Как вы с такой ксивой (документом. Прим. Переводчика) вообще сумели в Городе-то прописаться?
— Очень просто. Пришел после лагеря в РайОНО, спросил — не нужны ли учителя? Да и зашел-то я туда, ни на что не надеясь! Потому как середина учебного года, все ставки заняты…на мое счастье, в сорок пятой школе как раз кого-то…э-э-э…
— Помню-помню. — Тонко усмехнулся Лацис. — Проходили у нас учителя по делу лево-право-троцкистского блока! (Не шутка! Был именно такой процесс, над блоком с таким оригинальным названием. Прим. Переводчика).
— Вот. Не было бы счастья, так чужое несчастье помогло…где завучу посреди года учителя взять? Позвонили из отдела в райком, оттуда отнеслись в паспортный стол, и меня в порядке исключения…вот я с и вами!
— М-да. Много у нас еще формализма…Ну, милости прошу к нашему шалашу!